Всеволод
ПЕПЕЛЯЕВ
Наказание
без
преступления*
* Окончание. Начало в
№ 4, 2000 г.
«Зло сразив,
добро пребудет
в этом мире непременно»
Часть третья
6 мая 1949 г. нас
привезли на прииск «Днепровский».
Это — огромная рабочая зона в долине
между гор, 8 х 3 км. Речушка-ручей, в
которой есть касситерит (руда олова),
а в горах, в шахтах и штреках, в породе
— пластами этот самый будущий металл.
По периметру стоят вышки, а на
возвышенности — еще зона, уже
лагерная. Этот прииск почему-то был в
конце войны законсервирован. Даже
ходили слухи, что в горах в шахту
загнали людей и вход взорвали, но это
слухи. Теперь здесь все в движении —
начало промывочного сезона. В лагере
уже 1000 человек. Бригады по 40-50 зэков
получают утром с развода лотки —
такие же, как для промывки золота, и
моют песок из речки, из старых
отвалов. Ходят по всей зоне. Есть
бригады и в шахтах, где руду добывают,
устраивая взрывы и везут потом на
фабрику. Тут только 58-я статья. Этот
лагерь относится к системе «Берлаг»,
а есть еще Кар, Амур, Степ, Дмит, Усоль,
Княж, Свит, Сиб, Бам, Нориль, Вяземь,
Ухто-Печерский, ББК, Алжир (жены
изменников Родины) и другие. Одним из
первых был «СЛОН» — Соловецкий
лагерь особого назначения.
Ночи здесь почти нет. Солнце только
зайдет и через несколько минут уже
вылезет почти рядом, а комары и мошка
— что-то ужасное. Пока пьешь чай или
суп, в миску обязательно залетит
несколько штук. Выдали накомарники —
это мешки с сеткой спереди,
натягиваемые на голову. Но они мало
помогают.
Нас высадили около вахты — входа в
лагерную зону. Пока принимает
лагерное начальство, подходят
заключенные, прибывшие раньше. Шутят:
«Есть ли среди вас шофера?» Некоторые
отвечают: «Есть». И слышат: «Ну, может
быть, еще судимые ОСО — тогда им
точно дадут две руки и колесо». Или: «Ребята,
вам повезло, здесь у нас начальство
хорошее, вежливое — к вам здесь
обращаются на «Вы»: «Вы, бл..., будете
работать?!» Вот такой лагерный юмор.
Январь 1924 г. Чита. Процесс над участниками антибольшевистского движения в Якутии и на Охотском побережье.
Подсудимые в зале суда. Третий слева — генерал-лейтенант А.Пепеляев, отец Всеволода Анатольевича.
В зоне все бараки старые, чуть-чуть
подремонтированы, но уже есть
санчасть, БУР. Бригада плотников
строит новый большой барак, столовую
и новые вышки вокруг зоны. На второй
день меня уже вывели на работу. Нас,
трех человек, бригадир поставил на
шурф. Это яма, над ней ворот как на
колодцах. Двое работают на вороте,
вытаскивают и разгружают бадью —
большое ведро из толстого железа (она
весит килограммов 60), третий внизу
грузит то, что взорвали. До обеда я
работал на вороте, и мы полностью
зачистили дно шурфа. Пришли с обеда, а
тут уже произвели взрыв — надо опять
вытаскивать. Я сам вызвался грузить,
сел на бадью и меня ребята потихоньку
спустили вниз метров на 6—8. Нагрузил
камнями бадью, ребята ее подняли, а
мне вдруг стало плохо, голова
закружилась, слабость, лопата падает
из рук. И я сел в бадью и кое-как
крикнул: «Давай!» К счастью, вовремя
понял, что отравился газами,
оставшимися после взрыва в грунте,
под камнями. Отдохнув на чистом
колымском воздухе, сказал себе: «Больше
не полезу!» Начал думать, как в
условиях Крайнего Севера, при резко
ограниченном питании и полном
отсутствии свободы выжить и остаться
человеком? Даже в это самое трудное
для меня голодное время (уже прошло
больше года постоянного недоедания)
я был уверен, что выживу, только надо
хорошо изучить обстановку, взвесить
свои возможности, продумать действия.
Вспомнились слова Конфуция: «У
человека есть три пути: размышление,
подражание и опыт. Первый — самый
благородный, но и трудный. Второй —
легкий, а третий — горький».
Мне подражать некому, опыта — нет,
значит, надо размышлять, надеясь при
этом только на себя. Решил тут же
начать искать людей, у которых можно
получить умный совет. Вечером
встретил молодого японца, знакомого
по магаданской пересылке. Он мне
сказал, что работает слесарем в
бригаде механизаторов (в мехцехе), и
что там набирают слесарей —
предстоит много работы по постройке
промприборов. Обещал поговорить обо
мне с бригадиром.
Так я начал работать слесарем. Это
уже не шахта! Сооружение для
механической промывки грунта
строили около воды. Бульдозер
толкает грунт в бункер, по
транспортерной ленте он поднимается
высоко и попадает в большой железный
цилиндр (скруббер), где при вращении с
водой промывается. Тяжелый песок
направляется в лоток, а пустая порода
— в отвал. Так же моют и золото.
Плотники делали бункер, эстакаду,
лотки, а наша бригада устанавливала
моторы, механизмы, транспортеры.
Всего мы запустили шесть таких
промприборов. По мере пуска каждого
на нем оставались работать наши
слесари — на главном моторе, на
насосе. Я был оставлен на последнем
приборе мотористом.
Работали в две смены, по 12 часов без
выходных. Обед приносили на работу.
Обед — это 0,5 литров супа (воды с
черной капустой), 200 граммов каши-овсянки
и 300 граммов хлеба. Моя работа —
включи барабан, ленту и сиди смотри,
чтобы все крутилось да по ленте шла
порода, и все. Но, бывает, что-то
ломается — может порваться лента,
застрять камень в бункере, отказать
насос или еще что. Тогда давай, давай!
10 дней днем, десять — ночью. Днем,
конечно же, легче. С ночной смены пока
дойдешь в зону, пока позавтракаешь, и
только уснешь — уже обед, ляжешь —
проверка, а тут и ужин, и — на работу.
В августе начались дожди, холода.
Одежда — летние куртки и брюки х/б —
за лето износились. А главное — голод.
Когда человек не пообедал, вечером
говорит: «Ох, какой я голодный!». Нет,
это — не голод. Вот когда год
ежедневно недоедать, тогда — да! По
себе знаю: начал быстро слабеть, по-лагерному
— «доходить». Высыпали чирьи на шее,
на спине. В то время многие начали
болеть, в основном от голода и холода.
Появилась желтуха. Организовали
целый барак для дизентерийных. В
стационаре лежат только очень тяжело
больные.
Вспоминается случай. Утренний
обход. Около одной койки врач
останавливается, мельком смотрит на
больного и... натягивает ему простыню
на голову. Сразу подходят двое,
кладут на носилки, а тот шепчет: «Я
еще живой!» Санитары отвечают: «Молчи,
доктор лучше знает!» Как в анекдоте...
В конце лета «ЧП» — побег трех
человек из рабочей зоны. В
отступление от закона, одного так и
не вернули: ни живого, ни мертвого.
Про второго я уже писал: привезли
избитого в БУР, а потом — в штрафную
бригаду. Бригадирствовал там
Зинченко, который, говорят, у немцев
был каким-то палачом. Но здесь он
плохо кончил. Его в одну прекрасную
ночь зарезал молодой зэк. И сделал
это строго по лагерным законам:
сначала разбудил, чтобы знал — за что,
потом прикончил и спокойно пошел на
вахту, сдал нож. Режим усилили, на
вышках появились пулеметы. Ходят все
нервные, злые. У некоторых от
безысходности появились мысли о
самоубийстве. Мороз, снег с ветром.
Подходит к бригадиру отчаявщийся зэк
и просит: «Сделай доброе дело, вот
топор — отруби мне пальцы. Я сам не
могу, не хватает мужества, а ты, я вижу,
сможешь. Я скажу, что сам». Показывает
снятую с себя рубашку, чтобы потом
завязать руку. Бригадир чуть подумал
и говорит: «Клади руку вот на это
бревно и отвернись». Тот отвернулся,
закрыл глаза. Бригадир повернул
топор и обухом ударил по двум пальцам,
завернул руку бедолаги в тряпку и
отправил в зону. Там он пролежал в
стационаре пару дней и дней 10 «кантовался»
в зоне, подправился и благодарил
бригадира за хитрость, за то, что
сохранил руку.
Промприборы работали до морозов,
потом меня перевели в шахту, где я
понял, что тут не выдержу! Даже
подняться на гору, где были шахты, я
не мог. После работы подошел к
нарядчику и попросил перевести куда-нибудь
полегче. Он посмотрел на меня (мне
показалось доброжелательно) и сказал:
«Завтра на развод — в другую бригаду,
на «бурки»!» Бригада большая, человек
15. Поставили на отдельный участок.
Голая каменная плита, подножие скалы.
Даже снега нет, все сдуло. На «бурках»,
оказалось, надо было шестигранным
стальным ломом пробивать ямки
глубиной 60 см. Норма за смену — 6 ямок.
Кувалдой били по буру, каждый раз
поворачивая, и когда что-то там
откалывалось, вытаскивали «ложкой»
— это железный черпачок на длинной
ручке. Порода VI категории, от ударов
не откалывается, а только дробится в
песок. А мороз под 40, кувалда ужасно
тяжелая. Кое-как вытерпел неделю и
вечером пошел в санчасть.
Фельдшер Васильев — тоже зэк, мы
его звали «очкариком» — смерил
давление и говорит начальнице: «Ему
надо дать III группу по АД». Она
спрашивает: «Сколько?» Он: «180 на 100».
Она: «Ничего, не так много». Он: «Вот,
посмотрите». Показывает книгу, где
написано, что больной при 180 подлежит
актированию. Только тогда начальница
санчасти — «вольная» врач
Островская — согласилась дать мне III
группу. Меня перевели в бригаду
обслуги в большую зону. Я стал
дневальным в общежитии «вольных»
бульдозеристов.
Общежитие — это домик в одну
комнату с кухней. В комнате — четыре
кровати, все обитатели — бывшие зэки.
Кто они? Пожилой тракторист с Украины,
мечтающий о жизни на «материке»:
поеду мол, под Киев, женюсь и чтобы у
нее обязательно были домик и корова...
Молодой грузин-тбилисец, из блатных,
с которым я подружился и писал письма
его невесте Этери... Еще молодой,
высокий, здоровый Вася-сибиряк,
бывший механизатор колхоза «Путь
Ильича»... И последний, из центральной
России, колхозный механик... Все
осуждены по Указу. И все приняли меня
как своего. «Вот, — сказали, —
продукты, бери, что хочешь, вари».
Зарабатывали они в то время очень
хорошо. Я для них готовил и сам стал
быстро поправляться . Каждый день мыл
полы, делал уборку, топил железную
печку, готовил на ночь дрова. Они
приходили с работы в чистую, теплую
комнату и были очень довольны. Так
прошла первая зима на прииске или
вторая на Колыме.
Летом механизаторов куда-то
переселили, а я попал на работу в
пекарню, не пекарем, конечно, а
заготавливать дрова. Дров
требовалось очень много! Для того,
чтобы их напилить и наколоть, я
каждое утро набирал человек пять из
выходных или больных, желающих
подработать в пекарне. Они приходили
и пекарь каждому давал по полбулки
хлеба (все сразу съедалось), потом до
обеда работали, а в обед — еще хлеба,
да еще домой, в зону, давали по булке...
Так что желающие всегда находились, и
конвой на вахте меня уже запомнил, и
свободно пропускал нас утром после
общего развода, а обратно, бывало,
запускал даже раньше всех с работы.
Для лагеря это была блатная
работенка, но кончилась она для меня
совершенно неожиданно. Надо сказать,
что в мои обязанности входило
вытряхивание пустых мешков из-под
муки и складывание их для сдачи. В
некоторых мешках оставались
ссохшиеся куски подмоченной муки, их
приходилось отдирать и собирать в
ведра. Все это я делал около пекарни,
которая находилась в большой рабочей
зоне и была чуть-чуть огорожена. Один
знакомый ленинградец — мы его звали
«Белый глаз», так как у него ресницы
на одном глазу были совершенно белые
— увидел меня за этой работой и
попросил дать ему куски муки, что я и
сделал. Как раз в этот момент вышел из
пекарни старший пекарь — грузин Жора,
накричал на меня, наругал, а наутро
нарядчик уже назначил на мою работу
другого.
Но с остальными пекарями у меня еще
долго сохранялась дружба. Умар
Джамалдинов с Северного Кавказа,
Павлюк-западник, кондитер из Шанхая
Володя Грзделов — все они были
специалистами пекарного дела и,
вообще, хорошими дружными ребятами.
Вот Грзделов — сын владельца
кондитерской фабрики в Шанхае. Как
только началась в 41-м война, он со
своими друзьями пошел в советское
посольство, просил, чтобы отправили
добровольцами воевать против немцев.
После запроса и ответа из Москвы их
шестерых через Южный Китай на
самолете доставили в Алма-Ату и
затолкали сразу в «воронок» — «шпионы»...
Джамалдинов вскоре освободился, но
на «материк» его не пустили, и я, по
его просьбе, написал заявление
Генеральному прокурору. О том, что
срок у него кончился, но что домой не
пускают, с припиской: «Если не
пустите, то посадите в лагерь или
расстреляйте, я хочу к семье, тут жить
не могу и не хочу»... А «Белый глаз»
вскоре умер. Он пошел работать в ту же
пекарню, там съел очень много
горячего хлеба — получился заворот
кишок. Операции в таких случаях в
лагерях не делались, не
предусмотрены.
Бывало в лагере и смешное. Врач,
например, говорит нарядчику: «Найди
мне в санчасть какого-нибудь зэка-медика
— помощником фельдшера». Нарядчик по
картотеке быстро находит медика,
вызывает его и направляет работать в
санчасть. А тот в медицине ни бум-бум.
Врач спрашивает: «Кем ты работал на
воле?» Он отвечает: «Медник я!»
Жаль, что я не запомнил фамилии
многих интересных людей, с кем
пребывал в лагере. Даже фамилию
начальника лагеря не помню. Только
его прозвище — «Буквально».
Запомнилось потому, что он где надо и
не надо вставлял в разговоре это
слово. А запомнился он еще и потому,
что действительно заботился о быте
зэков в лагере. При нем построили
хорошие бараки без общих нар, а с
отдельными, на 4 человека; также
просторную баню-прачечную, кухню,
столовую. Самодеятельность при нем
расцвела — почти ежедневно кино,
иногда концерты, духовой оркестр. Все
это немного отвлекало нас от жуткой
действительности. Около выхода из
лагеря на большом стенде с названием
«Когда этому будет конец?»
сообщалось о разных недостатках в
работе лагеря, и я, помню, каждый раз,
проходя мимо, вполне законно, громко
говорил: «Когда же этому будет конец?»
Но в то же время — номера на штанах,
бушлатах и шапках, решетки на окнах
бараков, замки на ночь... Если номер
оторвался — могли не пустить в зону.
После пекарни бригадир не списал
меня из бригады. Видно, он не увидел в
моем проступке большой вины и
назначил работать на бензоколонку.
Три человека по очереди круглые
сутки обслуживали базу ГСМ. К этому
времени я уже физически подтянулся и
300-литровые бочки с бензином, с
которыми приходилось общаться,
слушались меня. К тому же стали
платить зарплату — до 300 рублей в
месяц, если заработок получался
больше, то он шел на лицевой счет.
Шофера, в большинстве своем бывшие
зэки, да и вольные, не отказывались,
если попросишь что-нибудь купить.
Со мной работал Николай Лобанов,
преподаватель из Горно-Алтайска. Он
воевал всего один день, на второй их
окружили немцы. Его ранили, и он
просил товарищей, чтобы добили —
боялся плена. Но те ответили: «Коля,
ты храбро сражался, рука на тебя не
поднимается». И убежали... Плен,
лагерь где-то в Финляндии и, наконец,
его передали, или как он говорил, «продали
на базаре» в финскую семью рабочим.
Там он и проработал всю войну.
Прижился так, что хозяйка не хотела
отпускать после Победы, хотела
женить на своей дочери, но он решил:
на Родину! Приехал домой —
госпроверка и лагерь!
Наш бригадир, Борис Тимофеевич
Зернин, бывший царский офицер,
принявший революцию с первых дней,
комбат Красной Армии, был арестован
еще в 1931 году. «Тогда, — говорил, —
уже начались аресты военспецов (царских
офицеров)». Несколько человек сидело
в Красновишенских лагерях. Они очень
возмущались арестом, считая себя
настоящими большевиками-ленинцами,
осуждали политику Сталина. Бывшие
офицеры совершили групповой побег с
целью добраться до Москвы, до высшего
руководства, рассказать о вопиющей
несправедливости к ним, об аресте
честных членов партии. Их там
успокоили, сказав, что все выяснят,
примут меры. Но на выходе арестовали
и вернули обратно в тот же лагерь.
Потом на Колыме Зернин кончил
первый срок. Тут же дали второй, потом
война — опять срок! Только в 53-м его
освободили, но вскоре он на нашем же
прииске погиб — упал с машины.
Перед своим освобождением бригадир
рекомендовал меня нарядчику на свое
место. Так я стал бригадиром «придурков»,
обслуживающих вольный поселок в
большой зоне. Поселок относился к ЖКХ
управления прииска. Вольный
начальник ЖКХ Бирюков, член партии,
приехавший на Север по договору,
серьезный, непьющий, неразговорчивый
и не особенно любящий работать,
появлялся ежедневно на пару часов,
чтобы «посмотреть обстановку», что-то
объявить, подписать, а всю текущую
работу и отчетность делал за него наш
бригадир, а теперь все это он
возложил на меня.
ЖКХ помещалось в отдельном домике.
Конторка, склад постельных
принадлежностей и кое-какого
инвентаря для вольных жителей,
столярная и жестяная мастерские,
установка для распиловки дров... В
бригаде больше 20 человек, и всем
хватало работы, а мне, чтобы
удержаться на должности, пришлось
хорошо потрудиться, так как лучшего
места в лагере было не найти. Почти
все дома, общежития находились в
аварийном состоянии. Нам приходилось
постоянно заниматься мелким
ремонтом.
Однажды поступил заказ сделать и
установить окно в старом домике. Наш
столяр, эстонец Корге, очень
аккуратный работник, окно сделал и
установил вместо сгнившего. На
следующий день приходит жилец из
этого дома с претензией, что плохо
поставили, совсем криво. Пошли
проверять, смотрим, действительно
как-то набок покосилось. Столяр
ставит уровень, отвес — все
нормально. Проверили другие окна,
дверь — оказалось, они совсем
наклонились. Пришлось немного
наклонить и новое окно.
Пришел март 1953 года. Траурный
всесоюзный гудок застал меня на
работе. Я вышел из помещения, снял
шапку и молился Богу, благодарил за
избавление Родины от тирана. Говорят,
что кто-то переживал, плакал. У нас
такого не было, я не видел. Если до
смерти Сталина наказывали тех, у кого
оторвался номер, то теперь стало
наоборот — у кого не сняты номера,
тех не пускали в лагерь с работы.
Начались перемены. Сняли решетки с
окон, ночью не стали запирать бараки:
ходи по зоне куда хочешь. В столовой
хлеб стали давать без нормы, сколько
на столах нарезано — столько бери.
Там же поставили большую бочку с
красной рыбой — кетой, кухня начала
выпекать пончики (за деньги), в ларьке
появились сливочное масло, сахар.
Начальник режима (эстонцы называли
его «начальником прижима») ходит по
зоне — улыбается, ему, наверное,
делать нечего, не за что наказывать.
Некоторые зэки с 58-й статьей с
видимым удовольствием стали
употреблять блатной жаргон, вставляя
в разговор слова «чернуха», «параша»,
«вертухай», «попка»...
Особенно это стало заметно, когда
жизнь в лагере улучшилась. Даже стали
говорить: «Живем, как при коммунизме».
И, конечно, этим «заболели» только
молодые, здоровые — они сделались
какими-то приблатненными. Старые
лагерники, вообще пожилые, конечно,
понимали и употребляли лагерный язык,
но не бравировали этим, а просто уже
сжились и частично отвыкли от
правильной русской речи.
Пошел слух, что наш лагерь будут
консервировать, закрывать. И,
действительно, вскоре началось
сокращение производства, а потом —
по небольшим спискам — этапы. Много
наших, и я в том числе, попали в
Челбанью. Это совсем близко от
большого центра — Сусумана. Здесь в
шахтах шла добыча золота и, несмотря
на самые морозы, начали
устанавливать драгу — эту плавучую
фабрику по промывке песков.
У меня была III группа инвалидности,
и потому в шахту меня не взяли.
Несколько человек, таких, как я,
сфотографировали для выдачи
разрешения на бесконвойную работу за
зоной. К сожалению, меня «опер» не
пропустил и я «загорал» в зоне. В
санчасти узнал, что из этого лагеря
заключенных, нуждающихся в операции,
могут отправить в большую больницу, в
Сусуман, где есть хорошие хирурги.
Тогда я записался на очередь по
поводу операции грыжи, которая уже
давно меня беспокоила, а на нашем «Днепровском»
мне сама врач сказала, что есть
постановление: заключенных из этого
лагеря не оперировать. Это
постановление распространялось на
весь наш «Днепр», «Берлаг».
Очередь моя через пару недель уже
подошла и нас, несколько человек,
отвезли на машине в Сусуман, в
лагерную больницу. Большинство
больных — «бытовики». Врачи — бывшие
зэки. Зав. хирургическим отделением
Михаил Михайлович (все звали его Мих
Мих) после обследования отлично
сделал мне операцию и через 10 дней я
был уже «дома», то есть в лагере. Надо
сказать, что врачи, весь персонал и
вообще вся обстановка в больнице
заслуживали большой благодарности.
В это время освободился мой
приятель-земляк, работавший при
продуктовом ларьке в зоне и по его
рекомендации, и еще как
послеоперационный, я попал на «блатную»
работенку. Я жил в комнате при ларьке,
числился не то сторожем, не то
дневальным.
При оценке работы на «удовлетворительно»
зачеты шли день за два. Конечно,
помогал продавщице Тине. Она была «вольная»,
договорничка, прекрасно относилась к
заключенным. Всегда доставала
хорошие продукты, вплоть до свежего
молока. Муж ее работал где-то на
стройке, вместе с заключенными.
Однажды ко мне зашел мой приятель
Вася Василенко — художник из
Пятигорска. Я познакомил его с Тиною
и он предложил нарисовать ее портрет,
но так как она побоялась позировать,
принесла ему свою фотокарточку.
Вскоре он нарисовал ее, сделав даже
немного привлекательнее, в красивом,
богатом платье, держащей в руке веер.
Когда ей показали — она ахнула. Она
никогда в жизни и веер даже не видела.
Пришлось художнику переделать веер
на розу. Женщина была очень довольна,
и Вася, кстати, тоже — Тина его щедро
отблагодарила продуктами.
Летом 55-го со всей Колымы собирали
инвалидов для отправки на «материк».
Надо напомнить, что Колыма тоже
находится на материке, но поскольку
сообщение поддерживалось, в основном,
через океан, на пароходах, то и прочно
укрепилось мнение, что Колыма — это
что-то далекое, отдельное.
Даже были слухи о полном
освобождении больных, хроников,
калек и вообще таких, из которых уже
все взято и они являются только
обузой на Севере. К сожалению, эти
слухи не оправдались и нас еще
направляли на работу в лагеря
Дальнего Востока, где опустели места
исправления «бытовиков» в период
массового освобождения летом 53-го. От
Челбаньи до Магадана мы ехали на
машине с одним конвойным и, конечно,
уже без собак. После вполне
приличного путешествия из Магадана в
Совгавань (все-таки в трюме), опять —
в Комсомольск, опять — на пароме
через Амур.
Мы попали в лагерь-пересылку «Старт».
Здесь нас было несколько тысяч. Видно,
не знали, куда направить, держали
месяца два, а потом все-таки нашли нам
применение. Недалеко от Комсомольска
есть домостроительный завод при
поселке Хурмули. Тут мы все опять
начали работать, и тоже не очень-то
легкий был труд: морозы доходили до -40°,
но все-таки — не Колыма. Здесь, на
этом большом комбинате, наш лагерь
неделю не работал — бастовал из-за
большой задержки зарплаты. Были и
угрозы, появились на вышках и
пулеметы, но мы выдержали, деньги
выдали.
А вскоре появилась комиссия
Верховного Совета — начали вызывать
по одному и к вечеру уже вывешивали
список освобожденных! Каждый день
человек 20-25. Но освобождали не всех и
причину задержки понять было трудно.
Когда вызвали меня, председатель
комиссии минут пять просматривал мои
документы, формуляр-дело, потом задал
несколько вопросов и последний из
них был такой: «Ваше отношение к
советской власти, если вас освободим?»
Наверное, один из тысячи в таком
случае ответил бы отрицательно. Я
сказал, что жизни в Советском Союзе
еще как следует узнать не успел, ну и
вечером в списке освобожденных себя
не нашел.
Через пару недель — опять на этап,
опять через Амур на пароме и — в
Совгавань. Здесь старый лагерь
бытовиков, хорошо оборудован, у
каждого своя кровать, тумбочка, в
воскресенье выходной, зарплата,
продукты в ларьке. Строили жилые дома,
работали без ограждений, почти без
охраны.
В конце августа 56-го вечером, после
работы, вызвали к начальнику. Сидят
двое, и после приветствий и
обязательных вопросов без обиняков
прямо говорят: «Мы можем Вас
освободить и предложить работать у
нас. Это почти такая же организация, в
которой Вы работали до ареста. У Вас
большой жизненный опыт, много
знакомых из Китая, жить будете в
Хабаровске. Мы поможем с устройством.
Как Вы на это смотрите?» Я ответил,
что если освобожусь, то сразу поеду к
матери, которую после моего ареста
выслали в Казахстан, а потом, смотря
по обстоятельствам, отвечу.
На следующий день я появился в
списке освобожденных, а еще через два
дня, то есть 29 августа, получил
паспорт, билет до Казахстана и
справку о содержании в ИТЛ с 15.12.1947 г.
до 18.08.1956 г. и еще хорошую
характеристику от начальника лагеря.
В Южный Казахстан, в хлопко-совхоз «Пахта-Арал»,
я приехал к своей маме. Все эти годы
она проживала, мучилась здесь без
права выезда, без пенсии, без
постоянной работы. Нашему счастью не
было границ. Мы переехали в Ташкент,
где я сразу устроился на стройку и
второй раз начал трудовую, но вольную
жизнь на своей малознакомой еще
Родине.
В 1953 г. в лагере, после смерти
Сталина, на радостях, я сочинил такое
стихотворение:
Коль скоро я освобожусь,
Клеймо изгнанника мне снимут,
И я к своей семье вернусь,
То Колыму навек покину.
О ней забыть я постараюсь,
Чтоб дум своих не омрачать,
И не совсем еще состарясь,
Хоть что-нибудь от жизни взять.
Об этих страшных, лютых днях,
Тянувшихся так долго, нудно,
И о пришитых номерах
Забыть мне будет очень трудно.
И нет теперь того здоровья —
Его отняли десять лет.
Энергии не стало более,
Которая была во мне.
Но все-таки я не жалею,
Что пережить досталось мне,
Зато сказать я смело смею:
Живу я на родной земле.
И кто поймет эти слова
Не как-нибудь наоборот,
А так, как говорю их я,
Тот, значит, патриот!
Послесловие
Итак, «блаженны неведающие»,
счастливы не испытавшие ужасов
неволи во времена узаконенного
произвола, выполнения плана по
поставке дешевой рабочей силы.
С точки зрения того правительства
это было необходимо: дешевые
комсомольские стройки совместно с
чисткой советских граждан — это один
из этапов создания развитого
социализма, и в перспективе —
облегчение перехода к коммунизму.
Оправдали ли свое назначение
исправительно-трудовые лагеря? Думаю,
что, в конечном счете, нет.
Большинство прошедших через эту
систему в душе стали если не врагами,
то, во всяком случае, не сторонниками
ее.
У совсем молодых, прошедших лагеря
для малолеток, я видел на руках
татуировки-«наколки» с руганью в
адрес тех, кто хочет тюрьмой
исправить человека. Само
правительство ведь потом заменило
аббревиатуру ИТЛ на МЛС (места
лишения свободы).
И особенно показательно это было в
то время, когда рухнул Советский Союз
и проявился массовый энтузиазм его
противников. И ни один ни первый, ни
другие секретари районных, областных,
городских комитетов КПСС не ушел в
партизаны.
Значит, расстрелы, лагеря, ссылки,
высылки и прочие действия не только
не приблизили наш народ к мечте
Маркса, Ленина, Сталина, но, наоборот,
отдалили от «мировой революции»!
Мои размышления о лагерях перешли в
давно известную истину: «Власть
должна быть действительно народной!»
Но при однопартийной системе или при
каком-то воздействии извне, власть не
может быть избрана действительно
народом и пока он не восстановит свое
личное сельское хозяйство без массы
налогов, запретов и разных
трудностей, и пока наш свободный
народ не восстановит былую в России
религиозность, власть всегда будет
вынуждена прямо или косвенно воевать
со своим народом.
1997 г. |