Галина
КЭПТУКЭ
Этыркэн*
Рассказ
Посвящаю
памяти моих родителей
Он жил теперь только в
своих снах. И только во снах была
теперь его настоящая жизнь. Зря
говорят, что в старости к человеку
приходит бессонница. У него было
наоборот — теперь он очень любил
спать, и спал спокойно и подолгу. Спал
большую половину дня, почти всю ночь.
Спал много потому, что только во сне
теперь мог встречаться с теми, с кем
прошла его жизнь, с кем кочевал по
тайге, с кем охотился и жил. Во сне он
жил, как и прежде, с той, которая
родила ему детей, на руках которых он
теперь и жил. Да и жил ли он теперь по-настоящему?
Он был вынужден существовать в этом
мире лишь по одной важной причине —
сама смерть не приходила к нему.
Отчего она не приходила к нему, было
известно только где-то на небесах. К
своим семидесяти с лишним годам он
был еще довольно крепок. У него не
болели ни сердце, ни печень, все в
порядке было и с желудком, с легкими.
Удивительно, но нелегкая жизнь
охотника-кочевника с ее ежедневным
риском оставила его к этому возрасту
здоровым и крепким. Он бы с огромным
удовольствием ушел из этой жизни
туда, куда ушли все, кого он знал и с
кем жил когда-то. Но смерть не
торопилась к нему. Иногда он подолгу
думал об этом, ища причину, по которой
ему надлежало еще жить. А поскольку
склад его мыслей и взгляд на жизнь
были взглядом человека, родившегося
в тайге, это его теперешнее
пребывание на земле должно было быть
оправданным. Что же еще не выполнено
в этой жизни его, что было и еще что-то
впереди такое, что предназначено ему
судьбой Маин? По начертанию его
судьбы Маин требовалось, по его
понятиям, жить ему и дальше. Но к чему
и зачем нужно было ему жить теперь:
все дети вышли в люди, вот уже и все
внуки встали на ноги. Он же был лишь
приложением к жизни детей и внуков.
Его жизнь теперь не была чем-то
самостоятельным и важным. И прожив
жизнь человека-кормильца, он никак не
хотел мириться с тем, кем был сейчас.
Он понимал, что старость на то и
старость, чтоб в бездельи доживать
спокойно на руках своих детей. Нечего
было и возразить своей судьбе — он
доживал свою жизнь благородно: в
достатке и сытости, в окружении детей
и внуков. Многие из его поколения не
имели этого. Жизнь и судьба были
благосклонны к нему. Но все-таки
доживал свою жизнь он теперь
вынужденно, поскольку нить его
судьбы еще не оборвалась. Порвать же
ее своими руками, наложить на себя
руки он не мог — это считалось, как
считал и он сам, большим грехом,
запретом Оде.
* * *
Такие мысли пришли в
голову бывшему охотнику-эвенку,
когда он проснулся и лежал в постели,
покуривая свою трубку. А за окном
гудел город, было уже позднее утро, он
был в доме один. Дочь с зятем работали,
а внуки были уже семейными и жили
отдельно. Он встал, пошел справлять
нужду в теплый туалет, который не
любил и до сего дня. В первые месяцы,
когда дочь привезла старика к себе,
он вообще не мог делать этого дома —
как можно справлять нужду в жилище,
где ты живешь, ешь и пьешь? Он даже
попервости замучил своих домашних
тем, что им приходилось идти с ним на
улицу и искать деревянный туалет.
Хорошо еще, что в этом городе было
много таких домов, где не было
домашних туалетов, а посему
деревянных и видавших виды строений
этого типа было предостаточно.
Только через полгода он, в душе все-таки
неприемля это, стал ходить дома.
Он поставил чайник на
газ. Да, теперь он, старый эвенк-охотник,
привык к городским удобствам. Но
именно из-за того, что здесь не нужно
было ни пилить, ни рубить дрова, ни
топить печку, ни носить воду, жизнь
была прямо-таки тунеядская. Поверни
ручку газовой плиты и вот тебе готов
огонь, поверни ручку крана — вот тебе
и готовая вода, нужду и ту справляешь
тут же!
Он изнывал от безделья,
все его спасение было теперь в том,
чтоб побольше спать и видеть сны,
жить в своих снах... Реальность и сны
теперь поменялись в его жизни
местами. Его проживание в городской
квартире было жизнью, равной жизни в
тюрьме. Жизни в каталажке, как
называют тюрьму эвенки. Но что было
делать — он был стар для того, чтобы
жить одному в тайге. Чайник закипел,
открыв холодильник, он поискал то,
что теперь помогало ему спать больше
— винцо. В своей той, самостоятельной
жизни он не пил много, лишь изредка,
выходя из тайги в поселок. А теперь
выпивал рюмку-другую, когда был один,
чтоб городская квартира не казалось
ему тюрьмой-каталажкой. После этого,
по обыкновению, настроение у него
улучшалось, одиночество понемногу
как-то рассеивалось, он начинал
вспоминать свою жизнь в вольной
тайге. При этом он рассуждал о чем-либо
вслух. Иногда разговаривал сам с
собой, говоря за себя и за своего
собеседника. Чаще всего это был
ежедневно воображаемый разговор-беседа
со своей женой, матерью его детей.
Происходило это тогда, когда
случались важные события в жизни
детей и внуков. Он докладывал ей обо
всем: родился ли внук, о том, что
старшая внучка этой осенью пойдет в
школу, а уж читать и считать умеет
давно, что у среднего внука очень
голубые глаза...
Так он коротал свои дни.
Потом он опять спал и видел сны, где
он жил той, своей настоящей, жизнью.
* * *
Еще одной отдушиной
кроме снов были в его жизни два его
внука. Старший Санкэ, Саша. О, он
гордился им! Еще бы, Санкэ работал в
большой городской конторе. Как
понимал старик, внук его был каким-то
начальником, к которому приходили
люди, которым он как-то и чем-то
помогал. Они приносили ему свои
заявления на бумаге, о чем-то просили,
и его внук им помогал, в этом
заключалась работа внука. Дед
понимал, что его Санкэ не такой уж и
большой начальник, но ведь его
любимец был еще так молод. Он еще
полностью не достиг того возраста,
когда эвенки говорят, что ум его
наполнился зрелыми мыслями, суставы
и жилы окрепли настолько, чтоб
назвать его самостоятельным
человеком.
Старик улыбнулся сам
себе и сказал вслух:
— Однако семьдесят
пять...
Это была их
закодированная фраза с внуком. Еще
маленьким, приезжая к нему в гости в
тайгу, Санкэ, когда хотел услышать
рассказ о прошлой жизни, всегда
спрашивал:
— Дедка, сколько тебе
лет?
— Однако семьдесят
пять, — ответил он ему однажды. И с
тех пор остановил счет своих лет. С
тех пор он ежегодно отвечал внуку
неизменно так. На семидесяти пяти
годах жизни он остановил свой отсчет
прожитых лет. Почему это произошло —
об этом нужно было рассказывать
долго. Для этого нужно было
рассказать и о другой стороне его
жизни, о которой знали лишь немногие
— его жена, его дети и два старших
внука.
— Однако семьдесят
пять, — сказал сам себе старик, когда
в двери повернулся ключ и вошел Санкэ.
— Привет, деда!
— Э, Санкэ...
Внук быстро придвинул к
себе табуретку и сел.
— Дед, у меня идея! Дед,
давай купим оленей! Километрах в
пятидесяти от города будем держать
их. В общем, сделаем эвенкийский
туристический табор.
— А? Как это? — удивился
старик.
— Купим оленей, будем
жить как эвенки, а городские пусть
приезжают смотреть на них, кататься
на них. За деньги, дед. Пусть
приезжают смотреть на наших оленей
за свои деньги.
— Ок! Оленей купить?! —
наконец-то дошло до старика. — Как
тут держать?!
— Люди съедят! — с
сожалением сказал старик.
Но эта мысль — купить
оленей — понравилась ему, хотя была
уж совсем сумасшедшей. Никто и
никогда еще, в этом он был уверен, не
держал оленей так близко от города.
— Нет, дед, это реально!
— стал доказывать внук. — Ягеля по
Вилюйскому тракту хоть завались!
Корма хватит. Мы сделаем свое
семейное предприятие. Мы будем
новыми эвенками.
— Э, Санкэ, разве можно
держать оленей около города? Людей
много, машин. Запросто съедят! —
сказал старик, ставя ударение на
первом “о”, он всегда произносил это
слово так — “запросто”.
— Дед, это дело верное.
Мы будем первые, кто осуществит такое
дело. Конкурентов у нас не будет.
Старик согласно кивнул
головой. Хоть слово “конкурент” он,
кажется, слышал впервые, но смысл его
сразу усек. Кто сможет держать оленей
около города?! Никто. Если и возможно
это, то... Может быть, и попробовать?
Попробовать именно ему с внуком... “Ну,
однако, — далее мелькнуло в его
голове, — чо-то совсем небывалое дело
задумал его Санкэ...”.
— Постой, зря ведь
купим, съедят люди... Санкэ, деньги зря
пропадут.
— Ну, а ты-то на что?! —
Спросил внук. — Ты же был шаманом! Дед,
тебе можно снова начать “Это” и
хранить души наших оленей. Ты же сам
мне много что рассказывал и говорил.
— Ты же сможешь, дед? —
почти умоляюще произнес внук.
— Ну, деда! Ты же
сможешь ведь? Почему тебе не
вернуться к “Этому”?
Намек внука на “Это”
был ясен старику. “Это” означало то,
что он был шаманом. Но в 75 он делал это
в последний раз. Его младшая дочь
заболела и умерла, не оправившись
после операции. Он тогда камлал, но не
смог вытащить ее из болезни, не смог
укрепить и продлить ее нить судьбы. И
он решил, что ослабел, что шаманская
сила ушла от него, духи перестали
слушаться его, а он уже не может
управлять ими. Тогда он пошел на
заветное место и повесил на
священное дерево все свои атрибуты.
Он решил доживать свою жизнь
обыкновенным человеком. Он знал, что
теперь его заберут в город. А в городе
камлать невозможно.
От безделья он
частенько смотрел телевизор и
удивлялся тому, как сильно
изменилась жизнь. Шаманов теперь
любили, говорили о них — только ведь
настоящих-то теперь и не было. Очень
удивляло его и то, что быть шаманом,
либо хоть чем-то походить на шамана
стало модно. По якутскому
телевидению то и дело кто-нибудь
объявлял себя шаманом или шаманкой.
Показывая свои сеансы, они заунывно и
странно ревели, выли, выплясывая что-то
невообразимое... Тогда он выключал
телевизор и долго плевался:
— Навоетесь,
напляшетесь на свою голову, будто это
так просто — стать и быть шаманом. Ни
куя не понимают! — подытоживал он.
Времена изменились
сильно, иногда он даже жалел — эх, ему
бы жить молодым и крепким в такое
время. В его-то время все было не так.
Он вынужден был быть шаманом только
своей семьи, и не мог камлать даже для
родственников, а тем более для других
эвенков, все равно нашелся бы кто-то,
кто донес бы на него. Поэтому шаманил
он тайно, камлал только для своей
семьи. Даже не открылся когда-то
одному ученому, приехавшему к нему,
что-то и где-то прослышав о нем. Он
наотрез отказался показать, что
умеет что-то.
— Иде купис-то, оленей?
— Поеду в Алдан,
недалеко и дорога хорошая, на машине
привезу. Я, деда, все по телефону
узнаю. Есть у меня знакомые, кто
держит оленей. Я это дело уже
обмозговал. Землю нужно сейчас взять
в аренду, бумажки всякие оформить.
Это уж я знаю, я же хоть и мелкая сошка,
но чиновник. Как надоела мне эта
чиновничья жизнь! Хочу чего-то
настоящего, своего дела. А ты, деда,
думай, думай. Без тебя нам не обойтись.
И без твоего дара тоже!
Санкэ многозначительно
поднял палец и смотрел на старика.
Они хорошо понимали друг друга. С
малых лет старик внушил внуку веру в
особый мир и способности избранников
Неба, кем были такие как он. Его
высокообразованный внук верил во все
это и верил, как понял он сейчас, в
него.
Когда внук ушел, старик
налил себе стопочку и начал
рассуждать.
— Санкэ молодес, —
говорил он сам себе. — Санкэ хоть и
молодой, да усэ начальник. А чо? И
прамда землю возмет, и прамда оленей
купит! Вот едриттэе мат, и прамда
купит!
Он стал вспоминать
своих оленей. Вначале своих седовых.
Последним у него был Васька. Это был
крупный олень горно-таежной породы.
На Ваське он ездил 12 лет. Какой это
был верный седовой! Старик улыбнулся,
вспоминая, а улыбаться было чему.
Выезжая в поселок за продуктами, он,
Лазарев Иван Андреевич, конечно же,
выпивал по случаю встречи с кем-нибудь
из знакомых. Захмелев, сразу начинал
собираться домой в тайгу, пока не
пьян. Он ловко вскакивал на седло,
опираясь на посох-тыевун. При этом
четушечка у него всегда была
припасена за пазухой. Отъехав от
поселка, сидя верхом на Ваське, он то
и дело прикладывался к ней. Когда
содержимое четушки доходило до
середины, он начинал петь. Ехал
верхом и пел. Как бы он ни был пьян, он
никогда не вываливался из седла.
Наоборот, теперь он будто врастал в
седло, а седло в свою очередь — в
Ваську. И Васька, и седло на Ваське, и
хозяин на седле — это было что-то
единое и монолитное. Так он доезжал
до дома. Вернее, до своей палатки. Но
бывало и по-другому. Не рассчитав
свои силы, Иван Андреевич сразу
пьянел. И в таких случаях сразу
запрыгнуть в седло не мог. Он делал
одну попытку, вторую и третью... Тогда
он легонько толкал Ваську плечом,
надавливая правым локтем на седло.
Васька все понимал — ложился на
землю. Тут хозяин основательно
устраивался в седле, опираясь правой
рукой на тыевун. Васька поднимался, а
хозяин всегда удерживался в седле.
А когда уж хозяин сидел
в седле, то уж никакая сила не могла
вышибить его из этого седла. Еще бы,
посиди-ка, да поезди на олене с
полутора лет, и проведи-ка большую
часть своей жизни на верховом, и не
так еще научишься ездить! Старик
налил себе еще рюмку, хорошо закусил.
Хорошо закусывать при выпивке
научили его русские друзья, оттого он
и не был выпивохой по жизни. А
большинство эвенков просто не могут
есть, когда пьют — оттого и пьянеют
быстро, болеют наутро, так он
заключил в своем уме. Подумав об этом,
старик опять переключился на
воспоминания о Ваське. Далее они уже
были грустными.
Ему опять стало
тоскливо и плохо. Он заморгал глазами
— стар стал, слезы навернулись
против его воли. Он вытер их рукой,
тяжело вздохнул, будто это было
только вчера...
Его Ваську убили и
съели. Это был 1967 год. Прииск, около
которого жил и кочевал он со своей
семьей, закрыли. Пришлось
перекочевывать за 300 километров к
другому поселку. Он выбрал маленький
поселок на реке Зее—Журбан. Там не
было эвенков, русских охотников-промысловиков
тоже, территория для охоты и кочевья
была свободной. Сдав пушнину под
новый год в свой зверпромхоз, он
купил дом в Журбане — то была старая
школа. Это тоже была уже закрытая
деревня, зато рядом, в 12 километрах,
была Филимошка, поселок
заготовителей леса. Там были новые
дома в две просторные и длинные улицы,
магазин, школа, медпункт, контора
лесозаготовителей. А название свое
поселок получил от того, что когда-то
давным-давно на высоком берегу Зеи
основал свое зимовье дед Филимон —
кликали его по большей части
Филимошкой.
Валить лес приехал
разный народ: шофера со всего района,
чтоб заработать деньги (здесь они
зарабатывали много), специалисты по
лесу и другой народ. Много жило в
бараках и людей, отбывавших срок на
поселении. Был даже большой барак,
где жили тунеядцы — здесь они
работали не по своей воле. Барак
тунеядцев имел плохую славу среди
местных старожилов — вечерами шли
пьянки, случались драки. Милиционера-участкового
на Филимках (так окрестили жители
поселок по-своему) не было, милиция
находилась в 80 километрах от поселка
на старом и большом прииске Дамбуки.
Так что, в отличие от
прииска, где базировался Иван
Андреевич раньше, народ здесь был
другой, не весь старожильческий,
который издавна контактировал с
эвенками. На Филимках никто раньше не
видел оленей, а уж о самих эвенках
многие и вовсе не знали до его
переезда в лесозаготовительный
поселок. Лесовозы свозили
нарубленный и напиленный лес на
берег Зеи, летом его отправляли
плотами вниз. Зимние лесовозные
дороги уходили вглубь тайги к
делянам, где валили лес.
— Васька, Васька... мой
седовой... — старик опять вздохнул и
прикрыл глаза рукой, так легче
думалось и вспоминалось. — Ты вышел
на одну из этих лесовозных дорог и
тебя убили. Закинули в лесовоз и
увезли, как мясо. Для них ты был
дармовым мясом, для меня же верным
седовым...
Две слезинки вытекли из-под
ладони и упали на стол. Он сидел за
столом один, в городской квартире...
Но на самом деле он лишь
присутствовал здесь только своим
телом, душа и мысли его были в далеких
60-х годах, когда он был крепок, и было
ему не больше сорока лет от роду. В
двери опять повернулся ключ, а старик
спал за столом, положив голову на
руки.
— Отец, ами, иди, ложись,
— сказала дочь, вернувшаяся с работы.
Ее престарелый отец поднял голову,
очнулся от сна и вдруг сказал:
— Улена, ты Ваську
помнишь?
— Какого Ваську?
— Ну, оленя моего,
седового?
— А, конечно помню.
— А помнишь, его
Курилко съел. Его съел этот приезжий
Курилко. Мне потом люди сказали. На
Филимошке не один Курилко жил, были и
хорошие люди.
— Улена, Санкэ оленей
купить собирается, — сказал старик.
— Да знаю я. Только вот
что из этого выйдет, не знаю. Правда, и
я на пенсию вот-вот ухожу. Если все
получится, будем с тобой жить в лесу,
оленей смотреть. Да боязно очень,
слишком город близок. Он же хочет по
туризму национальному что-то
сообразить. Знаешь, чтоб люди
приезжали отдыхать, на оленях
кататься. Эвенкийский базу-табор
организовать. Мы уже давно об этом
думаем, только уж больно рискованно
это. Удержим мы тут оленей, если купим,
отец? Купим, привезем, а они опять в
Алдан сбегут. Сбегут или нет? Если
смотреть хорошо, может и привыкнут,
не сбегут, да ведь? Пап, может и
вправду рискнуть?
— Санкэ партовай,
должно повезти. Мосно, мосно, однако,
— ответил старик. — У Толяе мосно два-три
взять, я им своих пять оставлял.
— Да уж Толяе давно,
наверное, пропили твоих оленей, —
сказала дочь. — А может и не пропили,
может и размножились. Да туда
далековато ехать.
— А денга-то есть? —
спросил старик.
— На оленей 10 хватит.
Больше 10—12 нам и не нужно пока. Шесть
упряжек хватит на первое время, чтоб
посмотреть, что выйдет. Мне тоже
город надоел, отец. Хочется как в
детстве пожить в лесу, имея оленей.
Ездить на них зимой, доить летом
важенок... Надоело каждый день ходить
на работу, приходить домой под вечер.
И так всю жизнь. Хочется ни от кого не
зависеть, а жить самой по себе.
Работать-то нам придется охо-хо как,
не на дядю, а на себя. Как мы раньше
жили, отец. Будь что будет, купим
оленей! Я свое детство очень хорошо
помню, вернуться бы в него... Вот и
вернусь на пенсии. Ваську я хорошо
помню. И помню как после того, как
Ваську съели, кто-то с собаками наших
оленей гонял. А ты потом перестрелял
всех собак на Филимках. Помню все как
сейчас. Ту зиму жили мы в своем доме
на Журбане, а в школу ходили на
Филимки — Толя, Женя и я должны были
ходить в школу. А ты, мама и маленькая
Надя уехали в тайгу по первому снегу.
Тебе ведь нужно было охотиться, чтоб
кормить нас. А нам учиться. Господи,
разве можно сейчас найти таких
самостоятельных детей, какими были
мы. Написать бы об этом рассказ — как
мы выживали...
*Старик (эвенк.).
Галина Ивановна
Варламова, член Союза
писателей России, доктор
филологических наук.
|