Юрий
ЛОШИЦ
Неоткрытой
Сибирью
Власть
первоначал
Не то чтобы из огня да в
полымя, но уж, точно, из дыма в дым — в
еще пущий дым, в плотно-мглистый
дымище, — так можно сказать о нашем
воздушном перебросе из Москвы в
Якутск 26—27 августа сего года.
Еще недели за две до
предполагаемого вылета нас во все
уши стращали сводками о небывалых
пожарах в Якутии: их-де никто уже и
тушить не поспевает. Но нам-то,
нанюхавшимся за лето подмосковной
гари, представлялось, что горшего,
чем у нас, быть, ну, никак уже не может.
Своя муть, свой смрад, — да разве что
и когда с ними —сравнится?
А вышло так, что Сибирь
и на сей раз на евро-азиатском
коромысле оказалась потяжелей...
Ранним утром в самолете, часа за
полтора до предполагаемого
приземления, зашелестел по салонам
неприятный слушок: якутский аэропорт
не принимает, садиться будем в
Магадане. Вот те раз! Выходит, что от
малого срока, отмеренного на
путешествие, вообще ничего не
остаётся. Потому что Магадан принять,
может быть, и примет, но когда еще
выпустит?
Впрочем, мы упорно не
верили слуху об изменении маршрута.
Тем более, что самолет, судя по
толчкам, вроде бы уже начал затяжной
спуск со своего ослепительного
воздушного пьедестала. В салоне
потемнело. Судорожно всхлипнув по
всем швам, машина ткнулась в облака.
Только облака ли это? Их
сырая плоть обычно как-то грубее,
клочковатей. В ее разрывах всегда
различишь хоть что-нибудь: бугор
земли, речной просверк или еще одно —
нижнее одеяло облаков. А тут за
иллюминаторами — сплошная
мельчайшая взвесь, какой-то рыжевато-розовый
сухой туман.
Шасси с тяжелым
грохотом вываливаются из подбрюшных
пазух. А куда, спрашивается, сядем,
если до сих пор ничего внизу не
различить? Утверждают, что можно
приземлиться и вслепую, приборы сами
управятся. Но если техника столь
совершенна, почему ж тогда
заговорили о Магадане?
Нет, в какую бы погоду
ни приходилось садиться, но уж за
четыреста, за триста метров до земли
она, земля, обычно как-то
обозначается — расплывающимся
фотоснимком проступает из белесой
сыри. А это и погодой не назовешь...
Хорошо еще, народ на борту бывалый.
Покорно сидят, смиренно, не прилипают
лбами к иллюминаторам. У иных на
лицах стоическое равнодушие. Только,
мне кажется, почти все сейчас про
себя молитвы произносят, кому какая
вспомнилась.
Земля обнаруживается
вдруг, за несколько секунд до грубого
соприкосновения. Она встречает
жесткими швами бетонных плит, теплым
смрадом тлеющих где-то болот,
остроглазыми улыбками друзей,
которые уже было успели разъехаться
из аэропорта по домам, но тотчас
вернулись, узнав, что самолет все же
не проследовал на Магадан.
Да, дым тут у них погуще,
чем за Уралом. Это всё, щурятся они, с
запада наносит, от вилюйских болот. А
дождей, как и у нас, давно не было. И
тушить пожары, как и у нас, средств и
людей не хватает. Но зато там, куда мы
завтра полетим, там, говорят, пожаров
нет. Ну, мошка, однако, есть. Как без
мошки?
Слушая их добродушные
объяснения, в очередной раз
восхищаюсь про себя: до чего завидна
эта сибирская невозмутимость! Уж по
крайней мере сибиряки — не столь
нервный народ, как у нас в Москве. У
нас в Москве, стоит лишь завести речь
о нынешних пожарах, люди тут же
начинают песочить губернатора
Громова или мэра Лужкова, а те, в свою
очередь, друг друга или коммунистов,
которые-де всё и развалили, а
особенно дружно всё вместе бранят
пожарников с грибниками. Конечно,
репутации наших властей не назовешь,
при всей нашей безответной любви к
ним, безупречно чистыми. Но ведь
очевидно и то, что на земные власти
все нынешние буйства стихий не
свалишь. Стихию никакой дисциплиной
не повязать, не обольстить никакой
демократией, никаким новым мировым
порядком не застращать.
И сибиряк это понимает,
лучше нас, чересчур нервно-политизированных.
Остро поглядывая туда-сюда узеньким
хитрющим глазком, он соображает, что
власть природных первоначал всегда
была, есть и будет неизмеримо мощней
любых человеческих потуг и стараний
хоть как-то ее отрегулировать. Стихии
огня, воды, ветра, скручивающего
полотнища воздуха в страшные жгуты,
стихия стужи, от которой
окостеневают целые континенты, — да
кто же и когда с ними управится, кроме
как на страницах утопических
проектов?
Иногда природные
первоначала замирают, и даже надолго,
притворяются покорившимися, ручными,
навсегда одомашненными. Такое может
длиться целыми десятилетиями. Такое
и мы знавали на своем веку. Многим ли
тогда вспоминалось предупреждение
поэта о «Божией стихии», с которой «царям
не совладеть»? У кого из взрослых
умов не кружилась по-ребячески
головка от резвых мечтаний: о
заполярных мегаполисах-оранжереях
под стеклянными куполами; о станциях-спутниках
околоземных, на которые вот-вот будут
переселены вся индустрия планеты,
все ее агроугодья...
Но сегодня стихии
зашевелились. Да так повсеместно
зашевелились, что это вовсе не похоже
на цепь случайных совпадений. Власть
природных первоначал, похоже,
нешуточно оскорблена неуважением,
проявленным к ней в эпоху всеобщей
технической экзальтации. И вдруг
обнаруживаются почти карикатурные
несоответствия между вселенскими
посягательствами научно-утопических
умов и их же неспособностью
управиться с последствием... дождей,
почти обыкновенных дождей. И это — в
наиболее благоустроенных,
индустриально оснащенных странах
Европы! А наши домашние поветрия от
тлеющих торфяников? Какой-то
маленькой Шатуры оказалось
достаточно, чтобы переполошить весь
московский и подмосковный банкирско-чиновничий,
сутенерско-воровской бомонд. Глядишь,
еще одно такое чадное лето, и некому
станет в России «оттягиваться со
вкусом». Побросают свои банки, офисы,
виллы, притоны и побегут, напяливая
на ходу респираторы и противогазы. И
только на телеэкранах в рекламном
ролике ловкая красотка по-прежнему
будет усмирять смерч с помощью
новенького пылесоса.
Ну, пусть бегут, не
жалко (хотя по нынешним временам
везде достает).А те, кому бежать
некуда и не на что? Им заново придется
привыкать жить в мире суровом, быстро
карающем за самонадеянность. В мире,
где подлинная власть принадлежит не
партиям и денежным мешкам, а огню,
земле, воде, знойным или студеным
ветрам. И, разумеется, Тому, кто эти
первоначала сотворил и свил из их
прядей крошечное и хрупкое гнездо
жизни.
Не потому ли всякий раз,
когда поживешь хоть немного в кругу
сибиряков, быстро передается тебе,
иногда и без слов, их мудрая
покорность перед обозначенной тут
повсеместно и честно властью
природных первоначал. Стихии в
Сибири никогда не притворялись перед
человеком паиньками. И если уж ты
пожаловал в эти угодья жить надолго,
терпи, смиряйся и не заносись.
Начать с жилья, будь то
блочная пятиэтажка или юрта. Всякое
жило стоит здесь не на скальном
грунте, не на глине, даже не на песке.
А на мерзлоте. В Якутском институте
мерзлотоведения имеется для научных
наблюдений шахта глубиной в сто
шестнадцать метров, пробитая (кстати,
далеко не до самого дна) в линзе
мерзлых пород. Но если ты ложишься
спать в якутском доме или в палатке,
то можешь попытаться представить
себе, для развития воображения, что
под тобой простирается ледяная
подстилка глубиной даже не в сто или
двести, а в триста, пятьсот, а то и в
тысячу метров. То есть, блаженно
засыпая, ты входишь в ближайшее
соприкосновение с материком
мерзлоты, в котором покоятся целые
стада мамонтов.
Если вообразить такое
трудно или неприятно, могу привести
более наглядный пример
непосредственной близости сибиряка
к первобытным стихиям. В утро
прибытия нас разместили в гостинице
«Лена», и в своей комнате я, не без
восхищения, вдруг обнаружил, что рамы
в окне не двойные, а тройные! И очень
пожалел, что не оказался здесь в
декабре или январе, когда можно было
бы проверить надежность трехслойной
защиты от стужи.
Разведка
... Пока мои спутники
готовились к предстоящей днем пресс-конференции,
хозяева наши предоставили мне
возможность съездить на разведку в
здешний республиканский архив.
Зеленое пятиэтажное здание
национального архивохранилища стоит
на окраине Якутска, совсем рядом с
тем, что я бы назвал плавнями: камыши,
извилистые протоки, озерца,
вытаявшие когда-то из промерзшей
земли. Оконные проемы трех верхних
этажей наглухо замурованы. Значит,
там и размешаются все сокровища, —
соображаю, подходя к подъезду.
Принять меня любезно
соглашается миловидная Инна
Игоревна Юрганова, заместитель
директора архива, и мы для начала
проходим в ее небольшой кабинетик.
Цель нашего приезда ей в общих чертах
уже известна. На всякий случай
уточняю, что именно хотелось бы для
начала узнать. Сохранились ли какие-нибудь
сведения о пребывании здесь, в
Якутске, осенью 1854 года Ивана
Александровича Гончарова, подробно
описавшего во «Фрегате «Паллада»
сибирскую часть своего
кругосветного путешествия?
Сохранились ли, в частности,
документы о его многочисленных
встречах с тогдашним архиепископом
Якутским, а заодно Алеутским,
Камчатским и Курильским, святителем
Иннокентием (Вениаминовым)? И,
наконец, сохранился ли архив
миссионерской комиссии, которая в те
годы занималась здесь созданием
азбук, букварей, грамматик на
якутском и тунгусском языках и
переводами на эти языки
богослужебных книг? Кстати, Гончаров,
пусть и кратко, о работе этой
комиссии тоже писал.
Инна Игоревна явно не
хочет, чтобы я напрасно тешил себя
иллюзиями. Во-первых, насколько она
помнит, такими темами никто у них не
занимался. Кроме того, самая старая и
самая ценная часть архива («Якуцкая
изба») давно централизована и
пребывает в Москве. Что до архива
здешней духовной консистории, то он
громаден, свыше 26 тысяч единиц
хранения, но это, увы, документы более
позднего времени — с 1870-го года,
когда была учреждена собственно
Якутская епархия. А всё, что раньше,
осело в Иркутском архиве либо в
Камчатском. («Ого, — думаю, — аж в
Камчатском! От Магадана было бы ближе»).
Собеседница моя
говорит быстро и всё по делу. Прошу у
нее разрешения включить диктофон.
— Я сама занимаюсь
православием, это моя основная тема.
Наши документы в принципе я
проработала. Ничего, связанного с
архиепископом Иннокентием, мне не
попадалось... Конечно, человек он был
в духовном смысле очень значительный.
Это понимали и в советское время.
Поэтому большая часть документов,
связанных с ним, была уничтожена.
Причем, уничтожалось, как правило,
самое важное, значительное. К тому же
его личный архив однажды горел — еще
при его жизни. Он ведь, по прибытии к
нам, поселился в Якутском Спасском
монастыре, а монастырь этот сильно
страдал во время пожаров. Они у нас, в
сплошь деревянном городе, были
постоянным бедствием. Но поскольку
под старость Иннокентий стал уже
митрополитом Московским, то, может
быть, что-то вы найдете в Москве. Или в
Петербурге... Впрочем, сейчас мы
пройдем в читальный зал, и я вам дам
наш краткий справочник по фондам.
Если что-то разыщете интересное для
себя, закажем документы, сделаем
ксерокопии. Как у вас, кстати, со
временем?
Я с тоской взглянул в
окно, за которым, казалось, само время
мое чадило и истаивало.
— Да почти никак.
Завтра отбываем в сторону Аяна.
Хорошо, если на обратном пути удастся
выкроить день-другой.
— Вот и берите с собой
справочник, — приободрила меня Инна
Игоревна. — В дороге изучите. Я к тому
же припасла для вас несколько
номеров «Якутского архива». Это наш
новый журнал: очень много любопытных
публикаций, в том числе и по
девятнадцатому веку. А кстати, почему
бы вам прямо отсюда не заехать в
Институт гуманитарных исследований?
У них за последние годы несколько
книг вышло по освоению Сибири.
Глядишь, и там что-то для себя найдете.
Они очень многое публикуют из наших
документов.
Она явно хотела мне
помочь. Даже повезла лифтом на пятый
этаж, «куда никого не пускают, но для
вас — в порядке исключения». Тут
сберегаются все дореволюционные
фонды хранилища.
Пухлые, как подушки,
картонные папки с документами
возлежали на стеллажах, смиренно
дожидаясь чьей-то внимательной руки.
Срединный проход между полками
уводил в электрическую полумглу.
Нельзя было не поразиться
громадности свидетельств жизни,
никому теперь не нужных, но для чего-то
всё же уцелевших. Казалось, они
погружены в тонкий, но слишком уж
затянувшийся сон. Моя спутница
развязала наугад тесемки одной из
папок. Это как раз были бумаги
духовной управы — метрические книги:
акты о крещении, венчании, смерти.
— Теперь мы всё чаще в
них заглядываем, — как-то грустно
улыбнулась она. — Многие стали
интересоваться своими отдаленными
предками, собирают семейные
родословные, обращаются к нам. И
удивительно, почти всегда поиски
успешны. Посмотрите, в каком
идеальном состоянии записи, какая
бумага прочная, какие почерки
красивые! Какая культура оформления
документа, а за этим, наконец, какое
уважение к личности... И представьте,
в нашу Тьмуторакань эти фирменные
бланки Синодальной типографии
привозились аж из Москвы, гужевым
транспортом. Через всю Россию на
лошадках...
Это была речь настоящей
поэтессы архивного дела. Каждая из
этих бумаг, казалось, дорога ей, как
веточка от собственного
генеалогического древа. Ее волнение
передалось и мне. «Ничего-ничего, —
подбодрил я сам себя. — Тут и на мою
долю, наверняка, что-нибудь до
времени притаилось». И меня теперь
нисколько не смущало, что здание
архива каким-то чудом зыбится или
парит, как и весь город, на бетонных
сваях, упирающихся в континент
вечной мерзлоты.
Назвался
груздем...
— Помню, конечно, —
улыбается, поднимаясь из-за своего
рабочего стола, Василий Николаевич
Иванов, — год назад дело было. Вы
тогда у нас выступали на круглом
столе насчет Гончарова и его «Фрегата».
А теперь, слышу, уже в экспедицию?
Верхом на лошадях? На лодках? Или
пешком?
Он — историк, известный
якутский ученый, директор
академического Института
гуманитарных исследований. Сегодня я
у него без звонка, без предупреждения,
прямо с улицы, по подсказке Юргановой.
Будь то в Москве, такого ранга
начальство, пожалуй, заставило бы
ждать себя в приемной час, два, а то и
отложило встречу на неопределенное
время. Здесь проще. Здесь и
нечаянного гостя принимают как
стихию, которую надо уважить.
— Обещаны и лошади, и
лодки, — отвечаю ему по порядку, — но
на первом месте, кажется, будет
вертолет. Где уж там пешком.
— Да-а, а пешком-то бы
лучше, — слегка поддразнивает меня
Василий Николаевич, и щёлки его глаз
искрятся добродушным лукавством.
— Знамо, лучше. Пешком
всегда лучше — и для сердца, и для
головы. И больше бы походило на
экспедицию. И двигаться бы лучше дней
двадцать, как Гончаров сюда к вам
пробирался от Аяна. А не пять, как нам
предписано. Опасаюсь, больше будет
похоже на экскурсию. Но уж назвался
груздём — куда деваться?.
И развожу руками. А он,
осеняя пришельца многозначительной
буддийской улыбкой, кивает головой.
Год назад здесь, в
стенах его института, шел за круглым
столом разговор о русско-якутских
исторических и духовно-культурных
связях. Я тогда тоже выступил, сказав,
что совсем уже близка одна, пусть
совсем не громкая, но для истории
литературы всё-таки приметная дата:
150 лет плавания Ивана Александровича
Гончарова на фрегате «Паллада».И
напомнил, что заключительную часть
путешествия — от крошечного порта
Аян на берегу Охотского моря до
Якутска — писатель проделал частью
посуху, частью речным сплавом, — о
чем и рассказал он подробно в
предпоследней главе своего «Фрегата».
Напомнил я также, что в
XIX веке в России сложилась практика
литературных экспедиций, и они дали
хорошие, всем известные плоды. В них
участвовали в разные десятилетия,
кроме автора «Обломова», Алексей
Писемский, Александр Островский,
Сергей Максимов, Антон Чехов, а чуть
позже и Михаил Пришвин. А что, если
попробовать и в наши дни ту традицию
хоть как-то возобновить —
совместными силами русских и
якутских писателей, — и для
путешествия избрать именно аянский
маршрут Ивана Гончарова?..
Признаться, когда
говорил всё это, не было уверенности,
что литературное мое мечтание кого-то
заденет за живое. Мало ли подобных
мечтаний, «проектов» и фантазий
носится теперь в воздухе, пропадая
как семена, брошенные в терние.
Но как только поднялись
из-за стола, двинулся в мою сторону
Николай Лугинов, якутский писатель (недавно
с ним в Москве познакомились).
— Ты знаешь, очень мне
нравится твое предложение. И оно
вполне, мне кажется, реальное, —
Николай так и постреливал в меня
острым глазком, будто испытывая,
достаточно ли сам я прочен в том, что
тут наговорил. — Вот только дорога
эта на Аян теперь в сильном
запустении. Можно сказать, совсем она
не существует. Как-то отмахнулись от
нее в двадцатом веке. А ведь нам,
якутам, современный путь к Охотскому
морю просто стратегически нужен. Я
думаю, правительство идею экспедиции
поддержит. Так что готовьте у себя
письменное обоснование, и мы тут
начнем разведку маршрута. Может, где-то
и на вертолете придется полетать. А
как ты думал? Теперь и проводников
таких, чтобы по горам да по тайге
провели, пожалуй, не найти. Одна гора
Джугджур чего стоит. Ого!
Судя по последнему
восклицанию, он, в отличие от меня,
гору Джугджур знал не только по книге
Гончарова.
Возвратясь тогда в
Москву, «обоснование» мы быстро
составили и в Якутск не мешкая
переправили. А Николай сообщил, что
тут же принялся за дело. Я знал
Лугинова как одного из лучших
сибирских прозаиков, автора
эпического романа «По велению
Чингисхана», но оказалось, что по
первой профессии он математик, любую
тему привыкший рассматривать
структурно, в самых разных
измерениях. Правда, Якутск довольно
долго отмалчивался. Но когда в Москву
пришел, за подписью президента
Республики, подробнейше расписанный
— до последнего километра, литра
бензина и рубля — план экспедиции,
сквозь его строки явно проступало
виртуозное авторство Николая,
уместившего отнюдь не малые
километро-литро-рубли всего в...
недельный срок!
— Конечно, этот ваш
гениальный коллега и мой друг
Лугинов, — жалуюсь я теперь
директору института, —• от нашей
первоначальной заявки оставил
только рожки да ножки. Но станешь ли
ему перечить? Мы ведь тоже не дураки,
понимаем: если Якутия собралась
отметить 370-летие своего вхождения в
состав России, надо непременно
вспомнить десятки имен, событий,
начиная от Бекетова, Дежнева, того же
Хабарова, того же Атласова... А
Москвитин? А Поярков?.. Гончаровский
маршрут поневоле становится лишь
малой подробностью всей картины. Ну,
что ж, будем сокращаться. Будем
учиться у вас, якутов, смирению.
Буддийская улыбка
Василия Николаевича теперь, мне
кажется, озаряет весь кабинет.
— Но всё же вы увидите
много интересного. Увидите Амгу,
побываете в Усть-Мае. Мы, кстати, у
себя в институте Гончаровское
путешествие как-то упустили из виду.
Вообще, путешественников у нас было
очень много. Многие приезжали с
научными целями. В том числе
иностранцы, очень много иностранцев:
американцы, французы, англичане.
Возьмите плавание того же Де Лонга.
Это же героическая страница
американской истории...
Я с трудом удерживаюсь,
чтобы не вставить реплику насчет
того, что иностранцев и сегодня в
Сибири немеряно и что среди этих
иностранцев, наверное, немало
водилось и теперь водится
сотрудников всяких интересных служб.
— Или путешествия того
же Сарычева, того же Черского, —
добавляет Иванов. — Разве не
героическая страница?.. А Врангель? И
всех их местное население принимало
очень хорошо, помогали им выжить в
труднейших климатических условиях.
Надо, пожалуй, наших молодых
исследователей нацеливать на такие
темы. Ведь это, может быть, самые
интересные страницы нашей истории.
Вы своим приездом нас, однако,
настроите больше думать в таком
направлении. Так что пожелаю и вам с
вашими друзьями увлекательного
путешествия.
Утешенный и
приободренный, получаю напоследок от
Василия Николаевича несколько новых
книг институтских авторов по истории
освоения Сибири. В том числе и его
последнюю монографию «Вхождение
Северо-Востока Азии в состав
Русского государства». Ну, как тут не
попросить автограф!
Загадочный
губернатор
Вечером, после пресс-конференции,
после встречи всех участников
предстоящего путешествия с
президентом Вячеславом Штыровым,
после того, как сходили на Успенское
предпразднество в соседний с
президентской резиденцией
Преображенский собор, мы были
настолько переполнены впечатлениями
первого своего дня в Якутске, что еле
доплелись до гостиничных номеров.
Я не стал переводить
часы, но, прикинув разницу во времени,
сообразил, что в Москве об эту пору
иногда уже просыпаюсь. Может быть,
оттого и не удается теперь сразу
заснуть? Я снова включил свет и взял с
тумбочки наугад один из номеров «Якутского
архива» (иногда ведь и чтение
действует как снотворное),
подаренных мне Юргановой. На глаза
попалась статья «Первый якутский
губернатор». Этот первый, как
свидетельствует автор статьи А.А.Калашников,
приступил к исполнению своих
обязанностей в 1852 году, и звали его
Константин Никифорович Григорьев.
Тут я из лежачего
положения мигом вернулся в сидячее и
сразу же разыскал в тексте итоговую
дату его службы. Оказывается,
Григорьев пробыл «во вверенной ему
области до окончания Крымской войны».
То есть, до 1856 года? Получается: это
именно тот губернатор, которого в 1854
году застал здесь автор «Фрегата «Паллада»?
Правда, Иван Александрович в главе,
посвященной Якутску и его обитателям,
называя имена купцов,
священнослужителей, мещан, о
Григорьеве не говорит ни слова. И
хотя в очерке «По Восточной Сибири»,
опубликованном 33 года спустя,
престарелый писатель уделяет
губернатору несколько страниц,
написанных в добродушно-ироническом
тоне, Григорьев, в отличие от других
современников (Н.Н.Муравьева-Амурского,
архиепископа Иннокентия),
присутствует здесь под вымышленной
фамилией. Мол, «не в именах дело».
Впрочем, писатель тут же говорит, что
его Игорев был «до Якутска
губернатором в одной из губерний
Европейской России, где как-то
неумело поступил с какими-то
посланными в ту губернию на житье
поляками — и будто бы за это «на
некое был послан послушанье» в
отдаленный край. Стало быть, он, в
своем роде, был почетный ссыльный».
Но автор «Якутского
архива» приводит, не ссылаясь на
источник, совсем другую предысторию
появления Григорьева в Сибири. Вот
что он сообщает:
«Прибыв в Якутск, на
первом же данном ему традиционном
общественном обеде губернатор
произнес следующую речь:
— Господа, будем жить
дружно. Я к вам сюда попал случайно,
четыре года просидел в
Петропавловской крепости. В одну
прекрасную ночь слышу: открывают
дверь моего каземата, затем входит,
вижу по мундиру и всей выправке,
флигель-адъютант.
— Вы господин
Григорьев? — спрашивает он.
— Я, — отвечаю.
— Я прислан сюда
спросить Вас, не желаете ли
завтрашней же ночью в это же время
обвенчаться в церкви с особой, с
которой поставят Вас рядом, которую
вы не знаете и знать не будете, и
затем тотчас же ехать губернатором в
Якутск, или, может быть, желаете
сгнить в этом каземате?
Я, разумеется, тотчас же
изъявил полнейшее желание
обвенчаться, хоть с тремя зараз,
только чтобы выпустили из этой
проклятой ямы... На следующую ночь
взяли меня из крепости. Привезли в
какую-то церковь, где ожидали уже
меня священник, какая-то российская
дама, заметно уже в последнем периоде
беременности, и еще какой-то гвардеец
в орденах. Затем в пять минут меня с
этой дамой обвенчали. Ее укутали в
соболя, и гвардеец увел ее из церкви.
Между тем меня одели тут же в церкви в
волчью шубу, волчью шапку и волчьи же
сапоги. Вручили бумаги и деньги, дали
денщика, вывели из церкви, усадили в
готовую же кибитку — и вот я у вас,
господа, губернатором».
Что ж, игривая эта
исповедь вполне могла быть известна
и Гончарову. Но мог ли он позариться
на пародийно-романтический «сюжет»,
в котором одновременно проступают
сразу два литературных
первоисточника: пушкинская «Метель»
и гоголевский «Ревизор»? На
страницах очерка «По Восточной
Сибири» якутский губернатор
представлен личностью
словоохотливой, речь его пересыпана
учтивостями из чиновничьего обихода.
И вообще он, по словам писателя, «чиновник
— от головы до пят, как Лир был король
от головы до пят».
Впрочем, в его
чиновничьем формализме, в
изворотливости опытного
ничегонеделателя иногда проступало
и что-то почти трогательное, роднящее
его с самым знаменитым из
литературных героев Гончарова. В
своей статье Калашников приводит
старый местный анекдот о том, как
губернатор Григорьев ловко
уклонился от предложения своего
советника совершить хотя бы одну
поездку по губернии: «Что я там поеду
делать? Якуты управляются своими
обычаями и законами, лучше которых не
придумать, хлеба им дать я не могу,
взятки с богатых якутов мне не надо,
казенных прогонов воровать тоже не
хочу... зачем же я поеду?»
Когда во время войны
возникла угроза высадки английского
десанта на побережье Охотского моря,
Григорьев получил от Муравьева-Амурского
предписание выдать якутам
прибрежных улусов порох и свинец —
на случай вторжения. Губернатор и тут
отделался оригинальной отговоркой: «И
дураки же сидят в Иркутске! Где же
якуты будут сидеть на берегу и ждать
неприятеля? Понятно, заберут порох и
свинец и уйдут в тайгу стрелять белку!»
«Вскоре его вызвали в
Иркутск для объяснений, откуда он не
вернулся», — так заканчивает
Калашников свою биографическую
зарисовку о Григорьеве.
Дочитав статью, вижу,
что автор, готовя ее, вряд ли был
знаком с соответствующими
страницами гончаровского очерка. Но,
с другой стороны, и знатоки
творчества писателя вряд ли знают
подноготную первого якутского
губернатора. Значит, не зря я всё же
побывал сегодня в архиве! Однако,
сегодня это было или уже вчера? Ого,
уже вчера!.. Спать, наконец, спать...
Прекрасная
Амга
Чем дальше летим к
востоку от Лены, тем воздух
прозрачнее. Прибыток в нём чистоты и
ясности ощущаешь с каждым километром
полета. Открыли иллюминаторы. Под
ними, на расстоянии протянутой руки
— красные пузатые баки с горючим.
Схватить протянутой рукой жесткую
горсть спрессованного воздуха —
когда ещё доведется! Глаза не
нарадуются игрушечной отчетливости
проплывающих под нами хвойных крон.
Я уже знаю: через каких-нибудь
полмесяца тайга внизу примет облик
громадной охристо-рыжей звериной
шкуры. Сибирь-охотница нарядится для
осенней потехи. А пока внизу
преобладает сочный пасмурно-зеленый
окрас, ближе к горизонту
перетекающий в заспанную синь. Лишь
кое-где на лесных закрайках, вдоль
бурых русел усохших проток,
березовая мелюзга зарумянилась,
облизанная первыми ночными
заморозками. И таинственно,
непроглядно черны круглые глаза
вытаявших озер. Будто смотрят они не
в небо, а, отворотясь, в льдистую
глубь земли, которой обязаны плотью
своей агатовой влаги.
Наша на вид новенькая и
щеголястая воздушная телега нещадно
сотрясается, утробно рычит. Это как
бы в напоминание, что и внизу теперь,
на кочкастых просеках, в
заболоченных колеях — на УАЗике или
в кузове грузовика — дорога не для
слабонервных. Винты гребут с
остервенелым упорством. Чтобы
расслышать друг друга, приходится
орать прямо в ухо соседу, размахивая
руками, тараща глаза. Во всём этом
есть какое-то заповедное веселье,
первобытная радость охотников. Все
мы, грешным делом, в любом возрасте не
расстаемся с этим придурочным
ликованием перед началом вольной
ловитвы. У нас на борту ни приклада,
ни удилища, а всё равно каждый про
себя поёт: пошла охота. Гуляем! И не
снизу вверх, а сверху вниз теперь
поглядываем на тех, кто преет в
толстых боингах и кого стюардессы
чуть не с ложечки поят коньяками и
соками.
На исходе часа полета
вдруг видим, как внизу в зеленку
тайги вклинивается парчёвый угол
хлебородной нивы.
Хотя сидящий рядом
Николай Лугинов ещё год назад обещал
показать нам «якутскую житницу»,
восхитившую когда-то Гончарова,
нежданное явление ее золотистых
холстин действует на всех новичков,
как если бы узрели аэродром летающих
тарелок. Дивны дела Твои, Господи:
пшеница на вечной мерзлоте! И не
какое-то одно сирое польцо. За первым
клином ещё один, ещё и ещё...
Рассыпались веером вполгоризонта.
Народ, — а нас на борту,
кроме четырех человек экипажа, еще
десятеро, — опять принимается что-то
кричать, жестикулировать. Теснятся у
иллюминаторов с камерами и
фотоаппаратами. Как не вспомнить
автора «Фрегата»: «Подъезжая к р.
Амге (это уже ближе к Якутску), я вдруг
как будто перенесся на берега Волги:
передо мной раскинулись поля,
пестреющие хлебом. «Ужели это
пшеница?» — с изумлением спросил я,
завидя пушистые, знакомые мне
золотистые колосья. «Пшеница и есть,
— сказал мне человек, — а вон и
яровое!»
Внизу качнулся тускло-серебряный
плат большой реки. Обходим по дуге
светлую нанизь домов вдоль берега.
Лошадиный косяк пестреет на заливном
лугу.
— Амга! — кричит
Лугинов, делая ударение на втором «а».
— Амга, друзья мои, Амга!
— кричит еще один наш «проводник» —
якутский профессор-этнограф
Анатолий Алексеев.
На зеленой мураве
маленького аэродрома — чинный обряд
встречи: с хлебом-солью из рук
русской девушки и непременным
чороном (деревянный кубок под кумыс),
который протягивает нам юная
якутяночка. И сразу же везут на
автобусе показывать знаменитую
амгинскую пшеницу. Но не на те поля,
которые мы только что видели сверху,
а в старую деревню Покровку. Проезжая
через центр поселка, обращаем
внимание на свеженькую деревянную
часовню.
— А где же
Преображенская церковь, — спрашиваю,
— которую Гончаров упомянул, когда
был у вас?
— Э-э, нет уж той церкви,
— это одна из наших спутниц говорит,
Альбина Юрьевна Егорова, здешняя
учительница русского языка и
литературы. — После революции, сами
знаете, как с ними обходились. Только
на фотографии сохранилась наша
церковь. У моей мамы есть.
— А как бы нам ту
фотографию переснять — для будущей
книги?
Пока сворачиваем в
заулок, где живет ее мама, Альбина
Юрьевна, слегка зардевшись,
признается:
— Моя ведь девическая
фамилия — Бушкова. Это моего пра-прадедушку
Бушкова Иван Александрович Гончаров
изобразил в книге. Даже попенял ему
немножко, что свой русский язык на
новом месте забывает.
— Но ведь вы-то не
забыли! Значит, на пользу пошло?
В мамином доме она
быстро находит старый снимок с
деревянной церковью, (поставленной,
как потом выяснится, еще в 1771 году), и
тут же звонит куда-то в поселок брату,
чтобы переснял фотографию, пока мы
будем в Покровке.
Нет, совсем не зря везли
нас километров за тридцать в эту
самую Покровку, основанную когда-то
забайкальскими староверами. За ее
окраиной доспевают такие пшеничные
поля, каких никто из нас, как
оказалось, давно не видывал — ни
наяву, ни по телевизору.
— А я вообще не помню, —
признается кто-то из наших, — чтоб за
всё лето хоть раз показали по ящику
нормальное русское пшеничное поле с
нормальным комбайном, с трезвым
комбайнером.
— Ну, не пьяных, однако
и комбайнеров наших покажем, —
улыбается Василий Петрович Кузьмин,
заместитель главы Амгинского улуса.
И уточняет: — Они на другом поле
сейчас убирают
— Вы-то покажете. А
Москва-то вот не покажет, — сумрачно
ворчит Александр Сегень. — Эх, Масюк
бы на это поле. Покатать ее по
пшеничке взад-вперед. Может,
наберется положительных энергий.
— Нет, Саша, не надо
сюда больше Масюк, — возражает кто-то.
— Это священников в старину катали
по полю — для урожая. А от Масюк
только недород получится.
Видимо, Василий
Петрович, как и большинство
трудящихся соотечественников, не
ведает, кто такая Масюк, и как она
может повлиять на урожай, и потому
вслух сокрушается:
— Ну, нам в этом году
хвастаться особо нечем. В Покровке
рекордные урожаи бывали до 45
центнеров с гектара, а сегодня всего
15. Засуха, однако. А всего в улусе
Амгинском 18 тысяч гектаров под
пшеничкой и под ячменем. Видите,
какой недобор?
Но всё же и поле, с
которого мы начали, и то, на котором
чуть позже застали целую колонну
комбайнов, так нам пришлись по душе,
что не хотелось уезжать от этих
дышащих спелым зерном и стернёй
черноземов. И уж никак не верилось,
что и тут, стоит лишь копнуть
поглубже, острие лопаты или лом
уткнутся в мерзлоту.
Вернувшись в Амгу,
спускаемся по хрустящей галечной
россыпи к реке с намерением
искупаться. Солнце светит в этот
праздничный день Успенья неярко, но
воздух к полудню всё же помягчел.
Прозрачная «Прекрасная Амга», как
зовут ее местные, приманивает,
поигрывает, будто самоцветами,
донными округлыми камешками. И вода
еще не так свирепо холодна, чтобы,
едва окунувшись, тут же выскакивать
на берег. Река прибывает откуда-то с
юга, от хребтов Алданского нагорья.
Но течение здесь уже несильное, и она
успевает прогреваться за день.
Сначала и не понять,
почему так покойно тут. А вот,
наверное, почему: в какую сторону ни
глянешь — совсем не видно признаков
технического понукания природы
человеком. И не нужно напрягать
воображения: точно так тут было и
тысячи лет назад. И во времена, когда
Гончаров переправлялся через Амгу на
самом неказистом «пароме»,
обыкновенном плоту, умещавшем телегу
и впряженную в нее тройку — всего «на
десятке связанных лыками бревен».
Вот они — те короткие
минуты созерцания, которых так не
хватает сегодня каждому из нас.
Постоять или посидеть молча на
берегу. Прислушаться к хрустальному
говору светлых водных прядей.
Подержать на ладони увесистый
округлыш багряной запекшейся яшмы.
Или даже, если глаз востёр, различить
в пестрине гальки тяжкий восковой
оплывок буро-зеленого нефрита. А уж
кому особо повезет, вдруг высмотреть
на сырой приречной кромке кровяно-золотистое,
мутно светящееся изнутри ядрышко
сердолика.
И еще посмотреть, как с
пригорка замедленно, будто крадучись,
спускается к питью табунок лошадей.
Они всё больше белой и пегой масти,
изредка гнедые, — как и в Покровке,
где на краю пшеничного поля местный
конюх предложил нам опробовать в
езде якутских смиренных лошадок. Вот
на таких, пожалуй, прикинули мы,
сиживал и автор «Фрегата «Паллада»,
пробираясь топкими просеками от
Джугджура до Нелькана и от Усть-Маи
до Амги. Разница лишь та, что мы в
сёдла сели минут на двадцать-тридцать,
баловства и любопытства ради, а он
сносил невзгоды верховой езды в
горах и топких низинах не меньше
недели.
Вотчина
Топоркова
Когда прощались с
амгинцами, Альбина Юрьевна попросила:
— Вы там в Усть-Мае
привет от меня Топоркову передавайте.
Мы ведь родня с ним. У него тоже в роду
Бушковы имеются.
И вот, как только
вертолет взял курс дальше на восток,
я извлек из сумки книгу, чтобы
вспомнить, что именно у Гончарова
сказано об этом самом Бушкове. Нужные
страницы нашлись, как это часто
бывает, сразу же.
Они познакомились 7
сентября 1854 года на одной из станций
между Усть-Маей и Амгой, где
путешественник как раз пересел,
наконец, с верховой лошади в телегу.
Ямщиком до Амги и был у него здешний
русский поселенец, мещанин Егор
Петрович Бушков. Вообще-то писатель
почти никого из новых знакомцев и
проводников по тракту не называет
поименно. Не думаю, что от
небрежности или высокомерия. Видимо,
за частыми их сменами не успевал
присматриваться и запоминать имена.
Чем же привлек его
внимание обычный ямщик? Ну, может
быть, тем, что это был всё же самый
первый ямщик, встретившийся ему на
бездорожьях Восточной Сибири. Но еще
более тем, что дети Бушкова (кстати,
от русской жены), по-русски,
оказывается, не разумели, а
объяснялись с помощью якутского
языка. Как раз по этому поводу
Гончаров и пишет укорительно: «Ох,
еще сильна у нас страсть к
иностранному: не по-английски, не по-французски,
так хоть по-якутски пусть дети
говорят!» А когда Бушков доставил его
в Амгинскую, Иван Александрович
поразился вторично, услышав, что тот
и с родным братом объясняется по-якутски.
«Он знает по-русски?» «Как же, знает».
«Так что ж вы не по-русски говорите?»
«Обычай такой...»
В ревнивой
придирчивости Гончарова кто-нибудь
сегодня, возможно, захочет усмотреть
высокомерие стародавнего
русификатора. Но ведь очевидно, что
писатель обратил внимание как раз на
языковую якутизацию. И, кстати, не
один он заметил это странное,
казалось бы, проявление языковой
уступчивости. Работавшие в Якутии в
девятнадцатом и начале двадцатого
века этнографы не раз и не два с
удивлением обнаруживали, что целые
русские семьи, вследствие смешанных
браков или по причине безграмотности,
совсем забывали родную речь. Теперь-то
мы видим, обжегшись на старых опытах
и новейших узаконениях, что в
двуязычной среде всякое вытеснение
одного языка в пользу другого
пагубно. Но видим и то, какие
интеллектуальные преимущества
приобретает человек, обладающий
знанием сразу двух языков — родного
и языка своего этнического окружения.
Взаимо-встречный билингвизм — какое
отличное средство для преодоления
межэтнических предрассудков и
недоразумений! Впрочем, в Якутии на
каждом шагу встречаешься с людьми,
наделенными этим замечательным
преимуществом активного двуязычия,
от малых до старых.
Так было и в Усть-Мае,
где увидели мы, наконец, легендарного
Топоркова. Кряжистый, с короткой
стрижкой седоватой головы, он стоял
на приличном отдалении от еще
шевелящихся винтов, окруженный целым
цветником детсадовской детворы. «Полюбуйтесь
— всё дети Топоркова. Да-да, тут у
него громадный родственный клан», —
пошутил Николай Лугинов, когда
вертолет перестал рычать, и
зачарованная процессия с
трогательными букетиками в руках
стала осторожно к нам приближаться.
Конечно, к подобным
торжественным встречам проще всего
отнестись со снисходительной
улыбкой. Увидеть в них дань ушедшим
десятилетиям, с их культом показного
и совсем непрочного, как выяснилось,
интернационализма. Но, как и в Амге,
как чуть позже на Чабдинской станции,
нам в Усть-Майской встрече открылось
что-то совсем другое. Эти люди, и
взрослые, и, особенно, детишки, просто
никогда не были избалованы гостями,
да еще из такого далека. Не то, что они
от этого чувствуют себя обделенными,
но им всё-таки очень не хватает
непосредственного (не по радио и
телевизору) общения с остальным
миром.
Они, к примеру, слышали
или читали, что когда-то к их далеким
предкам наведывался сюда один
русский писатель. Но то был первый и
последний. А тут вдруг прилетают еще
какие-то из самой Москвы, из самого
Якутска, и про них уж совершенно
ничего неведомо. И до чего хочется на
них посмотреть. Но и себя до чего
хочется показать.
И для такого показа
сразу же везут нас пыльным грейдером
в усть-майскую школу, где всё дышит
истовостью давних и новых затей и
стараний: выставка рисунков; стенд,
посвященный Гончарову; крохотный, но
великолепный своими раритетами
музей — с настоящим бивнем мамонта,
со сверкающими ростками горного
хрусталя и даже, если память не
изменяет, с окаменелым зубом
сибирского носорога. И слушали мы из
уст школьниц якутские и эвенкийские
песни и завидовали про себя,
соображая, что весь зал, кроме нас,
понимает смысл, а мы можем оценить
только природную чистоту и
выразительность голосов, да завидную
отвагу маленьких исполнительниц.
На какой ряд ни
посмотришь, отовсюду устремлена на
тебя, по слову поэта, «взгляда острая
пчела». Не зал, а целый улей. И
Топорков, озирающий из президиума
свое многонациональное юное
население, похож на пасечника,
настроенного получить обильный
взяток.
Но пора и о нем —
Владимире Васильевиче. Глава
администрации Усть-Майского улуса,
ей-ей, достоин не этой бледно-очерковой
скороговорки, а целого, сдается мне,
полотна. Да еще и эпического. А то как
иначе открыть внутренний мир
старорусского кондового сибиряка,
который, к примеру, в 1949 году, шести
лет отроду, крещен был в стольном
Якутске своим двоюродным дедом
священником Иоанном Топорковым, а
потом и в комсомольских, и в
партийных районных вожаках побывал,
а теперь вот, ближе к шестидесяти,
составляет смету, чтобы поставить в
Усть-Мае новую церковь — на месте той,
что уже в советские времена была
здесь порушена.
— Дед, когда крестил
меня, служил по-якутски. Может, для
конспирации? — смеется Владимир
Васильевич, — Но, между прочим, он всю
литургию знал на якутском языке.
Прогрессивный был батюшка. Он, когда
еще у нас в Усть-Мае начинал
псаломщиком, держал на дому церковно-приходскую
школу. А после Якутска в Бодайбо
переехал. И там его тоже любили. Когда
умер, весь город хоронить собрался:
пионеры, комсомольцы, партийные.
По родословным
разысканиям Владимира Васильевича в
эти края его праотец Михайло
Топорков с сыновьями Григорием и
Ильёй пришли с юга, из-под Иркутска
лет двести назад. Пра-прадед Григорий
крестьянствовал сначала в амгинской
Покровке. (Значит, тоже, соображаю я,
был из староверов).
— Не все, но многие
быстренько переженились там на
якутках, на эвенкийках, — опять
заливается смехом Владимир
Васильевич. — Я как-то в Амгу впервой
приехал, родня сошлась. Ну, думаю, кто
ж это вы у меня, сердешные мои, —
якуты или русские?.. Еще молодым пра-прадед
Григорий перебрался сюда — на Алдан,
к устью Маи. Здесь и родилось у него
шесть сыновей: Денис, Архип, Антон,
Иван, Макар да Павел... Когда проезжал
по Аянскому тракту Иван
Александрович Гончаров, Топорковы
уже держали тут станцию. Правда, он
только Бушкова поминает. Но Бушковы
— тоже родня наша.
(При этих-то его словах
и передаю, кстати, привет от
амгинской учительницы).
Получается, что родни
ближайшей, близкой и не самой близкой
тут, — что у Топорковых, что у
Бушковых, — не перечесть.
— А еще Атласовых у нас
много, — подсказывает Владимир
Васильевич, — тоже старинный здешний
род. Они от того самого Атласова
извод имеют, который Камчатку
открывал.
По внешности Владимир
Васильевич чистый славянин. Но в
родне у него, как послушаешь, такое
различимо развесёлое русско-якутско-эвенкийское
многоголосие, звучавшее в этом краю
задолго и независимо от всякого
интернационализма и от всякого
евразийства, что поневоле подумаешь
о разнице между тем, что диктуют
доктрины, и тем, что нашептывает и
советует сама природа.
Присматриваясь к
Топоркову, начинаешь потихоньку
соображать, что русские тут издревле
живут крепкими, многоветвистыми
родами, великими семьями, вотчинами-гнездами,
как рядом с ними испокон жили родовым
строем те же якуты, те же эвенки. И
постепенно приходили в
соприкосновение друг с другом, чтобы
взаимопомощью выстаивать перед
напором стихий. «Мы их строить дома
учили, хлебопашество, огородничество
принесли сюда, и от них многому
научились: как рыбу здешнюю лучше
ловить, зверя здешнего лучше
добывать».
Взаимная
любознательная переимчивость,
податливость, гибкость, взаимная
расположенность к собеседованию,
сотрудничеству, взаимная духовная
развитость и породили, поверх давних
или недавних обид и недоразумений,
тот общинный дух, ту этническую
гармонию, которые здесь способен
различить если не сразу, то через
какое-то время непредвзятый взгляд.
Мы теперь знаем, как легко и
результативно посторонняя
завистливая сила умеет ссорить
народы — не только отдаленные друг
от друга по расовой шкале, но и самые
близко-родственные. Поэтому не
удивлюсь, если эти якутские мои
впечатления кто-то расценит как
идеализирующие . Но что видел, то
видел. По крайней мере, в этой глубине
России люди как жили не один уже век
вместе, так и живут, и дальше хотят
жить вместе одной большой общиной, не
подпуская к себе подстрекателей к
распрям и кровавым переделам. |